Рассказы и стихи других авторов

Тема в разделе "Поэзия и проза", создана пользователем FRESHKA, 16 мар 2006.

  1. Чулочки

    Их расстреляли на рассвете,
    Когда вокруг белела мгла.
    Там были женщины и дети
    И эта девочка была.

    Сперва велели всем раздеться,
    Потом ко рву всем стать спиной,
    Но вдруг раздался голос детский.
    Наивный, тихий и живой:

    «Чулочки тоже снять мне дядя?» -
    Не упрекая, не грозя
    Смотрели, словно в душу глядя
    Трехлетней девочки глаза.

    «Чулочки тоже!»
    Но смятением на миг эсэсовец объят.
    Рука сама собой в мгновенье
    Вдруг опускает автомат.

    Он словно скован взглядом синим,
    Проснулась в ужасе душа.
    Нет! Он застрелить ее не может,
    Но дал он очередь спеша.

    Упала девочка в чулочках.
    Снять не успела, не смогла.
    Солдат, солдат! Что если б дочка
    Твоя вот так же здесь легла?

    И это маленькое сердце
    Пробито пулею твоей!
    Ты – Человек, не просто немец!
    Но ты ведь зверь среди людей!

    … Шагал эсэсовец угрюмо
    К заре, не поднимая глаз.
    Впервые может эта дума
    В мозгу отравленном зажглась.

    И всюду взгляд светился синий,
    И всюду слышалось опять
    И не забудется поныне:
    «Чулочки, дядя, тоже снять?»


    (с) Муса Джалиль
     
  2. Максим Колесников

    Задумайся

    "Я видел сегодня седую старушку,
    в автобус войдя, она села со мной.
    Косынку заправив рукою за ушко,
    она телефон свой достала чудной.

    Обычный мобильный, серого цвета, и пара царапин мелких видна.
    Но необычным в нем было не это...
    Меня удивила надпись одна.
    На экране его загорелось:
    "любимый" и фото седого, в очках, старика.

    Она, подняв трубку, ответила:
    "Милый! Доктор сказал, поживу я
    пока...
    Я села в автобус, уже близко к дому,
    не нужно, не вздумай, обед не
    готовь!"..

    И пусть кто-то мыслит сейчас по-
    другому,
    но я был уверен, что видел любовь."
     
  3. Игорь Северянин

    ПОЭЗА СТРАННОСТЕЙ ЖИЗНИ

    Встречаются, чтоб разлучаться...
    Влюбляются, чтобы разлюбить...
    Мне хочется расхохотаться,
    И разрыдаться - и не жить!

    Клянутся, чтоб нарушить клятвы...
    Мечтают, чтоб клянуть мечты...
    О, скорбь тому, кому понятны
    Все наслаждения тщетны!..

    В деревне хочется столицы...
    В столице хочется глуши...
    И всюду человечьи лица
    Без человеческой души...

    Как часто красота уродна
    И есть в уродстве красота...
    Как часто низость благородна
    И злы невинные уста.

    Так как же не расхохотаться,
    Не разрыдаться, как же жить,
    Когда возможно расставаться,
    Когда возможно разлюбить?!
     
  4. Евгений Евтушенко

    В нашем городе дождь,
    Он идет днем и ночью,
    Слов моих ты не ждешь, ты не ждешь
    Я люблю тебя молча.

    Дождь по крышам стучит,
    Так, что стонут все крыши,
    Обо мне все молчит, все молчит
    Ты меня не услышишь.

    Я люблю высоко,
    Широко, неоглядно,
    Пусть тебе это все, это все
    Совершенно не надо.

    Будет в жизни моей
    Столько встреч и прощаний,
    Будет много, так много дождей,
    Может, будут печали.

    Будет так же все бить
    Дождь по крышам и вербам,
    Буду так же любить, и любить,
    Неизменно и верно,

    Высоко, высоко,
    Широко, неоглядно,
    Пусть тебе это все, это все
    Совершенно не надо.
     
  5. Королев О. Б. «Уберите мысли с потолка. Рассказки»

    «СНАЧАЛА БЕЙ, ПОТОМ БОЙСЯ».​

    Вылизанный армейский плац синел, как яйца дрозда в вечернем закате. Десять лучших бойцов бригады спецназначения, тщательно отобранных для участия в семинаре, стояли на этом плацу уже второй час.
    Медленно прожариваясь под июльским солнцем, они ждали появления именитого мастера по восточным единоборствам, которого начальство наконец-то уговорило посетить их забытую Богом и людьми бригаду.
    Мастер ехал аж из столицы, и, по этой причине, бригада уже неделю гудела, как растревоженный улей.
    Плац выдраивался ежедневно чуть ли не зубной щёткой, а бордюры вдоль вычищенных дорожек белились до чистоты свежевыпавшего снега.
    Изнуряющие тренировки и отборочные спарринги[1] проводились «по-взрослому»: урны были забиты кровавыми ватными тампонами, а бригадный лекарь непрерывно кого-то бинтовал, загипсовывал и штопал.
    У приезжающего мастера был чёрный пояс и какой-то большой дан, так что «терять лицо» было нельзя…



    …………………………………………………………………..



    Саню подташнивало.
    Он стоял в ряду отобранных бойцов и с тревогой поглядывал на дверь, из которой должны были вывести мастера. Нервозность начальства передалась ему, и теперь он беспокойно переминался с ноги на ногу, разглядывая одну из залатанных дыр на штанине своего видавшего виды камуфляжа. Чистить, чинить и гладить его пришлось всю ночь до полного самозабвения, и только к утру Саня закончил надраивать раздолбанные берцы[2].
    Не то, чтобы он боялся...
    Он не боялся физической боли и ударов. Страшно было - опозориться перед ребятами. Показать свою слабость как бойца и, следовательно, ненадёжность как боевого товарища.
    Мысль об этом с каждым ударом сердца звенела в голове как колокол, отдавая где-то в коленках.
    И вот мастер появился.
    Он величественно ступал в окружении стайки учеников и начальства бригады. На его белоснежное кимоно сверху был накинут чёрный халат с вышитым золотом на спине драконом. Обут он был в деревянные сандалии – гета, громко стучавшие по асфальту плаца. Из-под нахмуренных бровей грозно и величественно сверкал пронизывающий до костей взгляд мастера. Он приближался.
    Саня поёжился.
    Про мастера рассказывали много. Он был главой одной из самых многочисленных школ каратэ в России. Поговаривали, что он даже освоил «астральное каратэ» и мог наносить ужасные «энергетические удары», не прикасаясь к противнику. От этих ударов обычно наступала медленная и мучительная смерть.
    После подробной и обстоятельной лекции о карате, мастер скинул с плеч чёрную накидку на руки метнувшегося к нему ученика и продемонстрировал несколько ката – комплексов, состоящих из блоков и ударов руками и ногами.
    Далее к нему опять подбежал ученик и встал на одно колено. На вытянутых руках ученика лежали новенькие блестящие саи – трезубцы. Мастер взял их и начал вращать вокруг себя с бешеной скоростью.
    Саи со свистом резали воздух, Саня потел. Он уже был не рад, что напросился в отборочную группу.
    После саи пришел черед нунчаку[3] и бо - бамбукового шеста, который гудел над головой мастера как пропеллер вертолёта. Сане казалось, - ещё чуть-чуть, и мастер оторвётся от земли и улетит в небо.
    Потом вокруг именитого мастера расположились в боевых стойках несколько учеников, и тот стал их раскидывать точными ударами рук и ног. Каждый удар сопровождался пронзительным криком «кияяя!». Ученики разлетались в разные стороны и грузно плюхались на асфальт. Иногда даже – д о удара. «Наверно, это и есть то самое «астральное карате» - взволнованно подумал Саня.
    Наконец, когда с демонстрациями было покончено, мастер двинулся вдоль шеренги бойцов, пристально глядя им в глаза.
    - Выбирает, - звякнул колокол в голове у Сани.
    Он тут же опустил глаза, крайне заинтересованно разглядывая носок своего ботинка.
    - Ты! – ткнул пальцем ему в грудь мастер.
    Колокол жалобно тренькнул и переместился куда-то в грудь.
    Саня обречённо поплёлся вслед за мастером на ватных ногах.
    Мастер вальяжно расположился в боевой стойке и пальцами вытянутой руки поманил к себе Саню. Саня видел этот жест в одном из фильмов Брюса Ли и совсем загрустил. Жест означал: «Нападай, заморыш, сейчас я тебе устрою…».
    Все мышцы его организма судорожно напряглись.
    «Только бы не опозориться, только бы не опозориться...», - опять в голове зазвучал колокол.
    И тут перед его глазами из далёкого детства всплыло лицо деда Макара, который говорил: «Сначала бей, потом бойся…».
    …Отца у Сани не было, и занимался его воспитанием дед Макар. Сурово и конкретно. Когда Санька приходил домой с синяком под глазом, дед брал ремень и гонял им Саньку по всему дому, приговаривая: «Не умеешь драться – не дерись…».
    Со временем он научился уворачиваться от ремня. Как-то раз он даже вырвал ремень из руки деда. Дед удовлетворённо крякнул, ухмыльнулся и пошёл в сарай за хворостиной.
    Саня становился взрослее, хворостина – толще. Пока однажды не превратилась в черенок от лопаты…
    Потом пришёл черед бросков, захватов и ударов – дед дошёл до Берлина во фронтовой разведке. Вернее – «дополз на брюхе». Он так говорил.
    «Сначала бей, потом бойся…».
    Слова эти Саня запомнил на всю жизнь. И в детских драках «до первой крови» с деревенскими мальчишками, и в юношеских кровавых побоищах в городских джунглях, когда ножи и заточенные арматурины свистели вокруг, безжалостно протыкая и кромсая живую плоть.
    «Сначала бей, потом бойся…».
    И Саня зажмурился и ударил.
    «Теперь будь, что будет», - облегчённо вздохнул он, не открывая глаз. - «Хоть танк с неба - на голову».
    Тело замерло, готовясь принять мучительную смерть от «энергетического удара» мастера.
    Время почти остановилось, секунды тянулись медленно, танк с неба не падал. Только какое-то монотонное непонятное бурчание нарушало благостную тишину, в которой плавало тело Сани.
    - Не по правилам это… это не по правилам… - с трудом разобрал он.
    Саня медленно приоткрыл один глаз. Потом изумлённо открыл оба.
    Метрах в трёх от него на асфальте ворочался на четвереньках столичный мастер, блуждая ошалелыми глазами по сторонам.
    Деревянные сандалии – гета, из которых он вылетел, сиротливо лежали перед Саней.
     
  6. Владимир Маяковский.

    Облако в штанах

    Тетраптих

    (Вступление)

    Вашу мысль,
    мечтающую на размягченном мозгу,
    как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
    буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
    досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

    У меня в душе ни одного седого волоса,
    и старческой нежности нет в ней!
    Мир огромив мощью голоса,
    иду - красивый,
    двадцатидвухлетний.

    Нежные!
    Вы любовь на скрипки ложите.
    Любовь на литавры ложит грубый.
    А себя, как я, вывернуть не можете,
    чтобы были одни сплошные губы!

    Приходите учиться -
    из гостиной батистовая,
    чинная чиновница ангельской лиги.

    И которая губы спокойно перелистывает,
    как кухарка страницы поваренной книги.

    Хотите -
    буду от мяса бешеный
    - и, как небо, меняя тона -
    хотите -
    буду безукоризненно нежный,
    не мужчина, а - облако в штанах!

    Не верю, что есть цветочная Ницца!
    Мною опять славословятся
    мужчины, залежанные, как больница,
    и женщины, истрепанные, как пословица.


    1

    Вы думаете, это бредит малярия?

    Это было,
    было в Одессе.

    "Приду в четыре",- сказала Мария.
    Восемь.
    Девять.
    Десять.

    Вот и вечер
    в ночную жуть
    ушел от окон,
    хмурый,
    декабрый.

    В дряхлую спину хохочут и ржут
    канделябры.

    Меня сейчас узнать не могли бы:
    жилистая громадина
    стонет,
    корчится.
    Что может хотеться этакой глыбе?
    А глыбе многое хочется!

    Ведь для себя не важно
    и то, что бронзовый,
    и то, что сердце - холодной железкою.
    Ночью хочется звон свой
    спрятать в мягкое,
    в женское.

    И вот,
    громадный,
    горблюсь в окне,
    плавлю лбом стекло окошечное.
    Будет любовь или нет?
    Какая -
    большая или крошечная?
    Откуда большая у тела такого:
    должно быть, маленький,
    смирный любеночек.
    Она шарахается автомобильных гудков.
    Любит звоночки коночек.

    Еще и еще,
    уткнувшись дождю
    лицом в его лицо рябое,
    жду,
    обрызганный громом городского прибоя.

    Полночь, с ножом мечась,
    догнала,
    зарезала,-
    вон его!

    Упал двенадцатый час,
    как с плахи голова казненного.

    В стеклах дождинки серые
    свылись,
    гримасу громадили,
    как будто воют химеры
    Собора Парижской Богоматери.

    Проклятая!
    Что же, и этого не хватит?
    Скоро криком издерется рот.
    Слышу:
    тихо,
    как больной с кровати,
    спрыгнул нерв.
    И вот,-
    сначала прошелся
    едва-едва,
    потом забегал,
    взволнованный,
    четкий.
    Теперь и он и новые два
    мечутся отчаянной чечеткой.

    Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

    Нервы -
    большие,
    маленькие,
    многие!-
    скачут бешеные,
    и уже

    у нервов подкашиваются ноги!

    А ночь по комнате тинится и тинится,-
    из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

    Двери вдруг заляскали,
    будто у гостиницы
    не попадает зуб на зуб.

    Вошла ты,
    резкая, как "нате!",
    муча перчатки замш,
    сказала:
    "Знаете -
    я выхожу замуж".

    Что ж, выходите.
    Ничего.
    Покреплюсь.
    Видите - спокоен как!
    Как пульс
    покойника.
    Помните?
    Вы говорили:
    "Джек Лондон,
    деньги,
    любовь,
    страсть",-
    а я одно видел:
    вы - Джоконда,
    которую надо украсть!
    И украли.

    Опять влюбленный выйду в игры,
    огнем озаряя бровей загиб.
    Что же!
    И в доме, который выгорел,
    иногда живут бездомные бродяги!

    Дразните?
    "Меньше, чем у нищего копеек,
    у вас изумрудов безумий".
    Помните!
    Погибла Помпея,
    когда раздразнили Везувий!

    Эй!
    Господа!
    Любители
    святотатств,
    преступлений,
    боен,-
    а самое страшное
    видели -
    лицо мое,
    когда
    я
    абсолютно спокоен?

    И чувствую -
    "я"
    для меня мало.
    Кто-то из меня вырывается упрямо.

    Allo!
    Кто говорит?
    Мама?
    Мама!
    Ваш сын прекрасно болен!
    Мама!
    У него пожар сердца.
    Скажите сестрам, Люде и Оле,-
    ему уже некуда деться.
    Каждое слово,
    даже шутка,
    которые изрыгает обгорающим ртом он,
    выбрасывается, как голая проститутка
    из горящего публичного дома.
    Люди нюхают -
    запахло жареным!
    Нагнали каких-то.
    Блестящие!
    В касках!
    Нельзя сапожища!
    Скажите пожарным:
    на сердце горящее лезут в ласках.
    Я сам.
    Глаза наслезненные бочками выкачу.
    Дайте о ребра опереться.
    Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
    Рухнули.
    Не выскочишь из сердца!

    На лице обгорающем
    из трещины губ
    обугленный поцелуишко броситься вырос.

    Мама!
    Петь не могу.
    У церковки сердца занимается клирос!

    Обгорелые фигурки слов и чисел
    из черепа,
    как дети из горящего здания.
    Так страх
    схватиться за небо
    высил
    горящие руки "Лузитании".

    Трясущимся людям
    в квартирное тихо
    стоглазое зарево рвется с пристани.
    Крик последний,-
    ты хоть
    о том, что горю, в столетия выстони!


    2

    Славьте меня!
    Я великим не чета.
    Я над всем, что сделано,
    ставлю "nihil".

    Никогда
    ничего не хочу читать.
    Книги?
    Что книги!

    Я раньше думал -
    книги делаются так:
    пришел поэт,
    легко разжал уста,
    и сразу запел вдохновенный простак -
    пожалуйста!
    А оказывается -
    прежде чем начнет петься,
    долго ходят, размозолев от брожения,
    и тихо барахтается в тине сердца
    глупая вобла воображения.
    Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
    из любвей и соловьев какое-то варево,
    улица корчится безъязыкая -
    ей нечем кричать и разговаривать.

    Городов вавилонские башни,
    возгордясь, возносим снова,
    а бог
    города на пашни
    рушит,
    мешая слово.

    Улица муку молча перла.
    Крик торчком стоял из глотки.
    Топорщились, застрявшие поперек горла,
    пухлые taxi и костлявые пролетки
    грудь испешеходили.

    Чахотки площе.
    Город дорогу мраком запер.

    И когда -
    все-таки!-
    выхаркнула давку на площадь,
    спихнув наступившую на горло паперть,
    думалось:
    в хорах архангелова хорала
    бог, ограбленный, идет карать!

    А улица присела и заорала:
    "Идемте жрать!"

    Гримируют городу Круппы и Круппики
    грозящих бровей морщь,
    а во рту
    умерших слов разлагаются трупики,
    только два живут, жирея -
    "сволочь"
    и еще какое-то,
    кажется, "борщ".

    Поэты,
    размокшие в плаче и всхлипе,
    бросились от улицы, ероша космы:
    "Как двумя такими выпеть
    и барышню,
    и любовь,
    и цветочек под росами?"
    А за поэтами -
    уличные тыщи:
    студенты,
    проститутки,
    подрядчики.

    Господа!
    Остановитесь!
    Вы не нищие,
    вы не смеете просить подачки!

    Нам, здоровенным,
    с шаго саженьим,
    надо не слушать, а рвать их -
    их,
    присосавшихся бесплатным приложением
    к каждой двуспальной кровати!

    Их ли смиренно просить:
    "Помоги мне!"
    Молить о гимне,
    об оратории!
    Мы сами творцы в горящем гимне -
    шуме фабрики и лаборатории.

    Что мне до Фауста,
    феерией ракет
    скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
    Я знаю -
    гвоздь у меня в сапоге
    кошмарней, чем фантазия у Гете!

    Я,
    златоустейший,
    чье каждое слово
    душу новородит,
    именинит тело,
    говорю вам:
    мельчайшая пылинка живого
    ценнее всего, что я сделаю и сделал!

    Слушайте!
    Проповедует,
    мечась и стеня,
    сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
    Мы
    с лицом, как заспанная простыня,
    с губами, обвисшими, как люстра,
    мы,
    каторжане города-лепрозория,
    где золото и грязь изъязвили проказу,-
    мы чище венецианского лазорья,
    морями и солнцами омытого сразу!

    Плевать, что нет
    у Гомеров и Овидиев
    людей, как мы,
    от копоти в оспе.
    Я знаю -
    солнце померкло б, увидев
    наших душ золотые россыпи!

    Жилы и мускулы - молитв верней.
    Нам ли вымаливать милостей времени!
    Мы -
    каждый -
    держим в своей пятерне
    миров приводные ремни!

    Это взвело на Голгофы аудиторий
    Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
    и не было ни одного,
    который
    не кричал бы:
    "Распни,
    распни его!"
    Но мне -
    люди,
    и те, что обидели -
    вы мне всего дороже и ближе.

    Видели,
    как собака бьющую руку лижет?!

    Я,
    обсмеянный у сегодняшнего племени,
    как длинный
    скабрезный анекдот,
    вижу идущего через горы времени,
    которого не видит никто.

    Где глаз людей обрывается куцый,
    главой голодных орд,
    в терновом венце революций
    грядет шестнадцатый год.

    А я у вас - его предтеча;
    я - где боль, везде;
    на каждой капле слезовой течи
    распял себя на кресте.
    Уже ничего простить нельзя.
    Я выжег души, где нежность растили.
    Это труднее, чем взять
    тысячу тысяч Бастилий!

    И когда,
    приход его
    мятежом оглашая,
    выйдете к спасителю -
    вам я
    душу вытащу,
    растопчу,
    чтоб большая!-
    и окровавленную дам, как знамя.


    3

    Ах, зачем это,
    откуда это
    в светлое весело
    грязных кулачищ замах!

    Пришла
    и голову отчаянием занавесила
    мысль о сумасшедших домах.

    И -
    как в гибель дредноута
    от душащих спазм
    бросаются в разинутый люк -
    сквозь свой
    до крика разодранный глаз
    лез, обезумев, Бурлюк.
    Почти окровавив исслезенные веки,
    вылез,
    встал,
    пошел
    и с нежностью, неожиданной в жирном человеке
    взял и сказал:
    "Хорошо!"
    Хорошо, когда в желтую кофту
    душа от осмотров укутана!
    Хорошо,
    когда брошенный в зубы эшафоту,
    крикнуть:
    "Пейте какао Ван-Гутена!"

    И эту секунду,
    бенгальскую,
    громкую,
    я ни на что б не выменял,
    я ни на...

    А из сигарного дыма
    ликерною рюмкой
    вытягивалось пропитое лицо Северянина.
    Как вы смеете называться поэтом
    и, серенький, чирикать, как перепел!
    Сегодня
    надо
    кастетом
    кроиться миру в черепе!

    Вы,
    обеспокоенные мыслью одной -
    "изящно пляшу ли",-
    смотрите, как развлекаюсь
    я -
    площадной
    сутенер и карточный шулер.
    От вас,
    которые влюбленностью мокли,
    от которых
    в столетия слеза лилась,
    уйду я,
    солнце моноклем
    вставлю в широко растопыренный глаз.

    Невероятно себя нарядив,
    пойду по земле,
    чтоб нравился и жегся,
    а впереди
    на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
    Вся земля поляжет женщиной,
    заерзает мясами, хотя отдаться;
    вещи оживут -
    губы вещины
    засюсюкают:
    "цаца, цаца, цаца!"

    Вдруг
    и тучи
    и облачное прочее
    подняло на небе невероятную качку,
    как будто расходятся белые рабочие,
    небу объявив озлобленную стачку.
    Гром из-за тучи, зверея, вылез,
    громадные ноздри задорно высморкая,
    и небье лицо секунду кривилось
    суровой гримасой железного Бисмарка.
    И кто-то,
    запутавшись в облачных путах,
    вытянул руки к кафе -
    и будто по-женски,
    и нежный как будто,
    и будто бы пушки лафет.

    Вы думаете -
    это солнце нежненько
    треплет по щечке кафе?
    Это опять расстрелять мятежников
    грядет генерал Галифе!

    Выньте, гулящие, руки из брюк -
    берите камень, нож или бомбу,
    а если у которого нету рук -
    пришел чтоб и бился лбом бы!
    Идите, голодненькие,
    потненькие,
    покорненькие,
    закисшие в блохастом грязненьке!
    Идите!
    Понедельники и вторники
    окрасим кровью в праздники!
    Пускай земле под ножами припомнится,
    кого хотела опошлить!

    Земле,
    обжиревшей, как любовница,
    которую вылюбил Ротшильд!
    Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
    как у каждого порядочного праздника -
    выше вздымайте, фонарные столбы,
    окровавленные туши лабазников.

    Изругивался,
    вымаливался,
    резал,
    лез за кем-то
    вгрызаться в бока.

    На небе, красный, как марсельеза,
    вздрагивал, околевая, закат.

    Уже сумашествие.

    Ничего не будет.

    Ночь придет,
    перекусит
    и съест.
    Видите -
    небо опять иудит
    пригоршнью обгрызанных предательством звезд?

    Пришла.
    Пирует Мамаем,
    задом на город насев.
    Эту ночь глазами не проломаем,
    черную, как Азеф!

    Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
    вином обливаю душу и скатерть
    и вижу:
    в углу - глаза круглы,-
    глазами в сердце въелась богоматерь.
    Чего одаривать по шаблону намалеванному
    сиянием трактирную ораву!
    Видишь - опять
    голгофнику оплеванному
    предпочитают Варавву?
    Может быть, нарочно я
    в человечьем месиве
    лицом никого не новей.
    Я,
    может быть,
    самый красивый
    из всех твоих сыновей.
    Дай им,
    заплесневшим в радости,
    скорой смерти времени,
    чтоб стали дети, должные подрасти,
    мальчики - отцы,
    девочки - забеременели.
    И новым рожденным дай обрасти
    пытливой сединой волхвов,
    и придут они -
    и будут детей крестить
    именами моих стихов.

    Я, воспевающий машину и Англию,
    может быть, просто,
    в самом обыкновенном Евангелии
    тринадцатый апостол.
    И когда мой голос
    похабно ухает -
    от часа к часу,
    целые сутки,
    может быть, Иисус Христос нюхает
    моей души незабудки.


    4

    Мария! Мария! Мария!
    Пусти, Мария!
    Я не могу на улицах!
    Не хочешь?
    Ждешь,
    как щеки провалятся ямкою
    попробованный всеми,
    пресный,
    я приду
    и беззубо прошамкаю,
    что сегодня я
    "удивительно честный".
    Мария,
    видишь -
    я уже начал сутулиться.

    В улицах
    люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
    высунут глазки,
    потертые в сорокгодовой таске,-
    перехихикиваться,
    что у меня в зубах
    - опять!-
    черствая булка вчерашней ласки.
    Дождь обрыдал тротуары,
    лужами сжатый жулик,
    мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
    а на седых ресницах -
    да!-
    на ресницах морозных сосулек
    слезы из глаз -
    да!-
    из опущенных глаз водосточных труб.
    Всех пешеходов морда дождя обсосала,
    а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;
    лопались люди,
    проевшись насквозь,
    и сочилось сквозь трещины сало,
    мутной рекой с экипажей стекала
    вместе с иссосанной булкой
    жевотина старых котлет.

    Мария!
    Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
    Птица
    побирается песней,
    поет,
    голодна и звонка,
    а я человек, Мария,
    простой,
    выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
    Мария, хочешь такого?
    Пусти, Мария!
    Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

    Мария!

    Звереют улиц выгоны.
    На шее ссадиной пальцы давки.

    Открой!

    Больно!

    Видишь - натыканы
    в глаза из дамских шляп булавки!

    Пустила.

    Детка!
    Не бойся,
    что у меня на шее воловьей
    потноживотые женщины мокрой горою сидят,-
    это сквозь жизнь я тащу
    миллионы огромных чистых любовей
    и миллион миллионов маленьких грязных любят.
    Не бойся,
    что снова,
    в измены ненастье,
    прильну я к тысячам хорошеньких лиц,-
    "любящие Маяковского!"-
    да ведь это ж династия
    на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
    Мария, ближе!
    В раздетом бесстыдстве,
    в боящейся дрожи ли,
    но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
    я с сердцем ни разу до мая не дожили,
    а в прожитой жизни
    лишь сотый апрель есть.
    Мария!

    Поэт сонеты поет Тиане,
    а я -
    весь из мяса,
    человек весь -
    тело твое просто прошу,
    как просят христиане -
    "хлеб наш насущный
    даждь нам днесь".

    Мария - дай!

    Мария!
    Имя твое я боюсь забыть,
    как поэт боится забыть
    какое-то
    в муках ночей рожденное слово,
    величием равное богу.
    Тело твое
    я буду беречь и любить,
    как солдат,
    обрубленный войною,
    ненужный,
    ничей,
    бережет свою единственную ногу.
    Мария -
    не хочешь?
    Не хочешь!

    Ха!

    Значит - опять
    темно и понуро
    сердце возьму,
    слезами окапав,
    нести,
    как собака,
    которая в конуру
    несет
    перееханную поездом лапу.
    Кровью сердце дорогу радую,
    липнет цветами у пыли кителя.
    Тысячу раз опляшет Иродиадой
    солнце землю -
    голову Крестителя.
    И когда мое количество лет
    выпляшет до конца -
    миллионом кровинок устелется след
    к дому моего отца.

    Вылезу
    грязный (от ночевок в канавах),
    стану бок о бок,
    наклонюсь
    и скажу ему на ухо:
    - Послушайте, господин бог!
    Как вам не скушно
    в облачный кисель
    ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
    Давайте - знаете -
    устроимте карусель
    на дереве изучения добра и зла!
    Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
    и вина такие расставим по столу,
    чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
    хмурому Петру Апостолу.
    А в рае опять поселим Евочек:
    прикажи,-
    сегодня ночью ж
    со всех бульваров красивейших девочек
    я натащу тебе.
    Хочешь?
    Не хочешь?
    Мотаешь головою, кудластый?
    Супишь седую бровь?
    Ты думаешь -
    этот,
    за тобою, крыластый,
    знает, что такое любовь?
    Я тоже ангел, я был им -
    сахарным барашком выглядывал в глаз,
    но больше не хочу дарить кобылам
    из сервской муки изваянных ваз.
    Всемогущий, ты выдумал пару рук,
    сделал,
    что у каждого есть голова,-
    отчего ты не выдумал,
    чтоб было без мук
    целовать, целовать, целовать?!
    Я думал - ты всесильный божище,
    а ты недоучка, крохотный божик.
    Видишь, я нагибаюсь,
    из-за голенища
    достаю сапожный ножик.
    Крыластые прохвосты!
    Жмитесь в раю!
    Ерошьте перышки в испуганной тряске!
    Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
    отсюда до Аляски!

    Пустите!

    Меня не остановите.
    Вру я,
    в праве ли,
    но я не могу быть спокойней.
    Смотрите -
    звезды опять обезглавили
    и небо окровавили бойней!
    Эй, вы!
    Небо!
    Снимите шляпу!
    Я иду!

    Глухо.

    Вселенная спит,
    положив на лапу
    с клещами звезд огромное ухо.

    1914-1915
     
  7. Что-то мне Маяковский нашего Ричи напоминает. Курили, видать, одну и ту же дрянь).
     
    Herz нравится это.
  8. Александр Чацкий
    Удачная охота
    Удачная на днях была охота, Легко нашел я логово волков.
    Волчицу сразу пристрелил я дробью, Загрыз мой пес, двоих ее щенков.
    Уж хвастался жене своей добычей, Как вдалеке раздался волчий вой,
    Но в этот раз какой–то необычный. Он был пропитан, горем и тоской.

    А утром следующего дня, Хоть я и сплю довольно крепко,
    У дома грохот разбудил меня, Я выбежал в чем был за дверку.
    Картина дикая моим глазам предстала: У дома моего, стоял огромный волк.
    Пес на цепи, и цепь не доставала, Да и наверно, он бы помочь не смог.

    А рядом с ним, стояла моя дочь, И весело его хвостом играла.
    Ничем не мог я в этот миг помочь, А что в опасности — она не понимала
    Мы встретились с во́лком глазами. "Глава семьи той",сразу понял я,
    И только прошептал губами: "Не трогай дочь, убей лучше меня."

    Глаза мои наполнились слезами, И дочь с вопросом: Папа, что с тобой?
    Оставив волчий хвост, тотчас же подбежала, Прижал ее к себе одной рукой.
    А волк ушел, оставив нас в покое. И не принес вреда ни дочери, ни мне,
    За причиненные ему мной боль и горе, За смерть его волчицы и детей.

    Он отомстил. Но отомстил без крови. Он показал, что он сильней людей.
    Он передал, свое мне чувство боли. И дал понять, что я убил ДЕТЕЙ.
     
    1 человеку нравится это.
  9. Сегодня праздник у ребят, ликует пионерия:
    Сегодня в гости к нам придет
    Лаврентий Палыч Берия.

    Офигеть я стишок нашёл)).
     
  10. Герц, я уже четвёртый раз читаю твой стих, и у меня снова слёзы.
     
    1 человеку нравится это.
  11. тов Дынин, человек... Живой :smile:
     
Загрузка...
Похожие темы
  1. maev
    Ответов:
    16
    Просмотров:
    3.474
  2. Corona Borealis
    Ответов:
    284
    Просмотров:
    79.648
  3. =BeT@=
    Ответов:
    31
    Просмотров:
    58.377
  4. Love you....
    Ответов:
    58
    Просмотров:
    150.355
  5. WERWER
    Ответов:
    76
    Просмотров:
    392.220
Общение на MLove.ru